Delirium/Делириум - Страница 100


К оглавлению

100

Позади меня лыбится Фрэнк:

— У Шестого отделения свой фирменный парфюм!

Мы шагаем; ствол автомата хлопает Фрэнка по бедру. Боюсь — мне сейчас станет плохо, и вытягиваю руку — опереться о стену. Лучше бы я этого не делала: стены покрыты слизью и каким-то грибком. По обеим сторонам прохода на равном расстоянии друг от друга расположены двери. Каждая снабжена грязным оконцем размером с тарелку. Сквозь стены до наших ушей доносится непрерывный стон, отчего сами стены постоянно вибрируют. Это даже хуже, чем вопли и крики в других отделениях. Так стонут люди, которые давно потеряли надежду на то, что их кто-то слушает. Они стонут, не отдавая себе в этом отчёта, просто пытаясь хоть чем-то заполнить время, пространство и тьму.

Меня подташнивает. Алекс прав — моя мать здесь, за одной из этих ужасных дверей; так близко, что если б мне была дана такая власть, я бы порвала межатомные связи, сделала бы камень мягким, как масло, просунула бы сквозь него руку и прикоснулась к ней. А ведь я никогда даже мысли не допускала, что когда-либо снова почувствую мамину близость.

Во мне борются противоречивые желания и надежды: «Мама не может быть здесь... Лучше бы она умерла... Я хочу увидеть её снова — живую...» А ещё в мозгу непрестанно бьётся ещё одно слово, пронизывает собой все мои мысли: «побег», «побег», «побег»... Нет, это слишком несбыточно, чтобы на это рассчитывать. Если бы моя мать вырвалась отсюда, я бы об этом знала. Она пришла бы за мной.

Отделение №6 — всего лишь один длинный коридор. По моим прикидкам, здесь около сорока дверей, сорока одиночных камер.

— Вот и всё, — объявляет Фрэнк. — Гран тур! — Он бухает кулаком в самую первую дверь: — А здесь твой приятель Томас. Хочешь с ним поздороваться? — и снова разражается своим гадостным квохчущим смехом.

Я вспоминаю, как он сказал тогда, в начале разговора в караулке: «Он теперь всегда здесь».

Алекс не отзывается, но, мне кажется, его передёргивает.

Фрэнк грубо толкает меня в спину стволом своего автомата:

— Ну, как те это нравится, а?

— Ужасно.

Это слово я не произношу, а выхаркиваю — такое впечатление, что в моём горле застрял моток колючей проволоки. Фрэнк доволен.

— Лучше слушай, что тебе говорят, и не вякай, — внушает он. — Не то кончишь, как этот засранец.

Мы останавливаемся напротив одной из клеток. Фрэнк кивает мне на замызганное оконце. Я делаю нерешительный шаг вперёд и приникаю к стеклу. Оно такое грязное, что через него трудно что-либо разглядеть, однако я прищуриваюсь и вглядываюсь в темень камеры. Различаю какие-то предметы: вот вроде бы топчан с тонюсеньким, истрёпанным тюфяком; вон там унитаз; рядом — ведро, явно человеческий эквивалент собачьей миски для воды. В углу громоздится куча старого, загаженного тряпья. Но тут я соображаю, что это вовсе не куча, это тот самый «засранец», про которого говорил Фрэнк: грязный, скрюченный в три погибели живой скелет, обтянутый кожей и обмотанный тряпьём, с метлой нечёсанных волос... Он недвижим. Его кожа так грязна, что сливается в цвете с камнем стен. Если бы не глаза, постоянно бегающие влево-вправо, как будто он следит за полётом каких-то летучих тварей, ты бы никогда не догадался, что это живое существо. Ты не разобрал бы даже, что это человек.

Опять возникает мысль: «Лучше бы ей умереть». Всё, что угодно, только не это место.

Алекс в это время уже где-то в дальнем конце коридора, и я слышу, как он резко, коротко хватает ртом воздух. Бросаю на него взгляд: Алекс застыл, как статуя, а на лице такое выражение, что я пугаюсь.

— Что?.. — лепечу я.

Он отвечает не сразу. Его взгляд устремлён на что-то, чего я не вижу — наверно, там очередная дверь. Но тут Алекс резким, конвульсивным движением поворачивает ко мне голову.

— Не надо, — хрипло выдавливает он. Страх накатывает на меня волной.

— Что там? — настаиваю я и направляюсь вперёд по коридору. Как ни странно, кажется, что Алекс где-то очень далеко, а когда из-за спины доносится голос Фрэнка, он тоже приходит как будто издалёка:

— А, это та самая камера, где сидела эта ненормальная. Номер один-восемнадцать. Начальник никак не соберётся отстегнуть капусты на замазку, ну, чтобы стены заделать, вот она пока и стоит как есть. Бабок не хватает, так что не до красоты...

Алекс не сводит с меня взора. Всё его самообладание испарилось. Его глаза пылают гневом, а может, болью; рот искривлён, на лице гримаса. В моей голове начинает бить набат.

Алекс поднимает руку, словно пытается остановить меня. Наши взгляды на мгновение встречаются, и между нами словно мелькает какая-то искра — может, предупреждение, а может извинение... Но тут я протискиваюсь мимо него и заглядываю в камеру №118.

Она почти ничем не отличается от других камер, в оконца которых я мимоходом успела бросить взгляд. Тот же грубый бетонный пол, ржавый унитаз и ведро с водой, в которой лениво плавает десяток тараканов; низкая железная лежанка с тюфяком толщиной с бумажный лист почему-то стоит в самом центре.

Но вот стены...

Они сплошь покрыты надписями. Надписи вырезаны, выцарапаны. Нет. Не надписи. На всех стенах вырезано одно-единственное слово, бесконечно повторяющееся, покрывающее все доступные поверхности.

«Любовь».

Размашисто вырезанное или лишь едва намеченное в углах; выписанное красивым шрифтом или чёткими печатными буквами. Выцарапанное, высеченное, вырезанное, выбитое... Тоскливые тюремные стены превращаются в воплощённое стихотворение.

А на полу у одной из стен, лежит потускневшая серебряная цепочка с подвеской: маленький кинжал с украшенной рубинами рукоятью и лезвием, сточившимся до небольшого бугорка. Значок моего папы. Цепочка моей мамы.

100