Delirium/Делириум - Страница 40


К оглавлению

40

— Мне надо идти! — И снова я чуть ли не бегу вверх по склону, и снова он догоняет меня.

— Эй, не так быстро!

На самой вершине он кладёт свою ладонь на моё запястье. Его прикосновение обжигает, и я отдёргиваю руку.

— Лина, да подожди же!

И несмотря на то, что разум подсказывает мне бежать, я останавливаюсь. Потому что моё имя в его устах звучит как музыка.

— Тебе не о чем тревожиться, Лина! Не надо бояться. — Снова этот искрящийся голос. — Я не пытаюсь заигрывать с тобой.

От смущения не знаю, куда деваться. «Заигрывать». Грязное слово. Он думает, что я думаю, что он со мной заигрывает.

— Я не... Я не думаю, что ты... Мне бы никогда и в голову не пришло, что ты... — Слова торопятся, сталкиваются, я ими давлюсь, а щёки у меня так пылают, что уж не знаю, какая должна быть темнота, чтобы скрыть их жар.

Он склоняет голову на сторону:

— Может, это ты заигрываешь со мной?

— Что? Нет! — лепечу я. В голове — полный бедлам. Я ведь даже толком не знаю, что это такое — заигрывать и как это делается. Читала в учебниках и хрестоматиях, знаю только, что это плохо, очень плохо. Неужели можно это проделывать, не подозревая, что заигрываешь? Неужели он со мной заигрывает? Неужели?.. неужели... О господи, моё левое веко дёргается так, что вот-вот оторвётся.

— Расслабься, — смеётся он, подняв вверх обе руки, словно говоря: «Не сердись!» — Я же стебусь! — и чуть-чуть поворачивает голову вправо, не отрывая от меня глаз. Лунный блик падает на шрам Исцелённого: идеальный белый треугольничек, знак того, что ты законопослушный, порядочный гражданин. — Я не представляю опасности, ты забыла? Я не причиню тебе вреда.

Он произносит это тихим, ровным голосом, и я ему верю. А сердце так подскакивает в груди, что я уже начинаю думать, что ещё немного — оно взлетит и потащит меня за собой. Такое бывает, когда я взбегаю на Холм, и с его вершины оглядываюсь на Конгресс-стрит, а под моими ногами — весь Портленд, его улицы, мерцающие зелёным и серым — с такого расстояния незнакомые и прекрасные. Вот тогда сердце рвётся из груди, и я раскидываю руки и лечу, спотыкаясь, подскакивая, бегу, бегу вниз по склону, и ветер бьёт в лицо; а я даже и усилий не прикладываю, просто даю силе тяжести нести меня...

Дыхание замирает... Восторг, ликование... И не боюсь упасть.

Внезапно я осознаю, что вокруг тишина. Музыканты перестали играть, и толпа тоже притихла. Единственный звук — это шуршание ветра в траве. С того места, где мы стоим — в пятидесяти футах за гребнем холма — не видны ни амбар, ни веселящиеся. У меня вдруг возникает впечатление, что мы с ним — одни в ночи, мы с ним — единственные живые люди во всём городе, во всём мире.

А затем мягкие волны музыки начинают возноситься к небу, лёгкие, воздушные, такие тихие, что поначалу я не могу различить, где музыка, а где ветер. Эта мелодия совсем не похожа на те, что звучали до неё — она нежная, хрупкая, как будто каждая нота — это хрустальная канитель или шёлковая нить, взвивающаяся в ночном воздухе. И снова меня поражает красота этих звуков — такого я никогда прежде не слыхала; и хочется смеяться и плакать...

— Это моя любимая песня, — говорит Алекс. На луну набегает облачко, и по его лицу проскальзывает тень. Он по-прежнему не отрывает от меня глаз, и чего бы я только ни дала, чтобы узнать, о чём он думает. — Ты когда-нибудь в своей жизни танцевала?

— Нет! — отвечаю я немного слишком резко.

Он мягко смеётся:

— Ничего! Я никому не скажу.

Воспоминания-образы, оставшиеся от моей матери: вот её тёплые, нежные руки, держащие мои ладошки, когда мы скользим по навощёным полам нашего дома, словно конькобежцы; а вот по-птичьи звонкий голос, когда она подпевает мелодиям, льющимся из динамиков, и смеётся...

— Моя мама хорошо танцевала, — срывается с моих уст, и я немедленно раскаиваюсь в том, что сказала.

Но Алекс ни о чём не спрашивает и не смеётся, лишь пристально смотрит на меня. В какой-то момент, мне кажется, он готов что-то проговорить, но вместо этого он протягивает мне руку — через пространство, через тьму.

— А ты хочешь? — спрашивает он так тихо, что голос едва слышен за шорохом ветра.

— Хочу что?

Грохот сердца отдаётся в ушах, и хотя между его и моей рукой всё еще несколько дюймов, гудящий, жужжащий поток энергии связывает нас; а всю меня накрывает волной такого жара, что можно подумать, будто наши тела прижаты друг к другу — рука к руке, лицо к лицу...

— Танцевать, — отвечает он, и в ту же секунду его рука преодолевает оставшиеся между нами дюймы, находит мою руку и привлекает меня к его груди, а музыка взлетает к кульминации, и я не могу понять, отчего испытываю такой восторг, что хочется взлететь в небо — от музыки или от его прикосновения.

Мы танцуем.

*

Многие, даже самые великие события начинаются с чего-то совсем маленького. Землетрясение, стирающее с лица земли целые города, начинается с еле заметной дрожи, едва уловимого дыхания недр. Музыка начинается с вибрации струны. Наводнение, затопившее Портленд двадцать лет назад после почти двух месяцев беспрерывных дождей, набравшее силу за зданиями лабораторий, разрушившее больше тысячи домов, подхватившее, закрутившее автомобильные покрышки, мусорные мешки и старые башмаки и пронёсшее их через улицы, словно законную добычу, оставившее за собой тонкий налёт зелёной плесени, вонь гниения и разложения, которая держалась ещё долгие месяцы, — это наводнение началось с еле заметной струйки воды, шириной не больше пальца, перехлестнувшей через заграждения доков. А Господь создал всю Вселенную из одного атома, не большего, чем мысль.

40